Тебе, мирскому человеку, и отдохнуть впору… Тоже намаялся дорогойто.
Выжив мужиков, мать Енафа вздохнула свободнее, особенно когда за гостем незаметно ушли и дочери. Ей хотелось отвести душеньку с Пульхерией. Прежде всего мать Енафа накинулась на Аглаиду с особенным ожесточением.
– Ты чего это, милая, мужикамто на шею лезешь? – кричала она, размахивая своими короткими руками. – Один грех избыла, захотелось другого… В които веки нос показала из лесу и сейчас в сани к Кириллу залезла. Своем глазам видела… Стыдобушка головушке!
Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто хотела сорвать расходившееся сердце на ее безответной голове. Поругается и перестанет. У Аглаиды совсем не то было на уме, что подозревала мать Енафа, обличая ее в шашнях с Кириллом. Притом Енафа любила ее больше своих дочерей, и если бранила, то уж такая у ней была привычка.
– Нехорошо, Аглаидушка… – шамкала Пульхерия, качая своею дряхлою головой. – Ах, как нехорошо!.. Легкое место сказать, на кого позариласьто! Слаб человек нашто Кирилл.
Долго ругалась мать Енафа, приступая к Аглаиде с кулаками. Надоело, наконец, и ей, и она в заключение прибавила совершенно другим тоном:
– Клади начал да читай правило, смиренница!
Положив начал перед образами и поклонившись в ноги матерям, Аглаида вполголоса начала читать свое скитское правило, откладывая поклоны по лестовке. Старуха сидела попрежнему на лавочке, а мать Енафа высыпала привезенный запас новостей. Она умела говорить без перерыва, с какимито захлебываниями, точно бежала с журчаньем вода. В такт рассказа мать Пульхерия только качала головой и тяжело вздыхала. Господи, как это на мируто и живут, – маются, бедные, а не живут. Чем дальше, тем хуже. Измотался совсем народ. Последние времена наступили: хлеб, и тот весят на клейменых весах с печатью антихриста. И выходит по писанию, как сказано в апокалипсисе: «Без числа его ни купити, ни продати никто не может, а число его 666».
– Тошнехонько и глядетьто на них, на мирских, – продолжала Енафа с азартом. – Прежде скитские наедут, так не знают, куда их посадить, а по нонешним временам, как на волков, свои же и глядят… Не стало прежнихто христолюбцев и питателей, а пошли какието богострастники да отчаянные. Бес проскочил и промежду боголюбивых народов… Везде свара и неистовство. Знай себе чай хлебают да табачище палят.
Взглянув на Аглаиду, мать Енафа прибавила уже шепотом на ухо Пульхерии:
– Таисьято, смиренницато, и та, слышь, чай прихлебывает потихоньку от своих… Тоже в отчаянные попала!..
– Матушки светы! – всхлипывала Пульхерия, раскачиваясь всем своим одряхлевшим телом. – Ох, страсти какие!..
– Верный человек мне про Таисьюто сказывал!.. На другихто уж и дивить нечего… Ох, нехорошо, матушка, везде нехорошо! Мечтание одолевает боголюбивые народы… В Златоусте, слышь, новая вера прошла: самовыкресты. Сами себя перекрещивают и молятся пятерней… На Мурмосе проявились дыромолы: сделают в стене в избе дыру и молятся… А што делается у поповщины, так ровно и говоритьто нехорошо. Столпыто ихние в Екатеринбурге, ну, про них и в писании сказано: «И бысть нелады, мятеж и свары не малы – сталось разделение между собой до драки».
– А где у них Геннадийто, архирей ихний?
– Да все в Суздалемонастыре у никониян на затворе… Неправильный он архирей, да человекто хорош… Больно его жалеют… После Архипа тагильского при нем поповцы свет увидали, а теперь сидит, родимый, в челюстях мысленного льва.
– Архипато я помню, Енафа… Езжала в Тагил, когда он службу там правил. Почитай, лет с сорок тому времю будет, как он преставился. Угодный был человек…
– На могилку теперь к Архипуто каждый год ходят, кануны говорят,