уезжать.
Груздев сидел у стола, както постарчески опустив голову. Его бородатое бойкое лицо было теперь грустно, точно он предчувствовал какуюто неминучую беду. Впрочем, под влиянием лишней рюмки на него накатывался иногда такой «стих», и Петру Елисеичу показалось, что благоприятель именно выпил лишнее. Ему и самому было не легко.
– Знаешь, что я тебе скажу, – проговорил Петр Елисеич после длинной паузы, – состарились мы с тобой, старина… Вот и пошли ахи да страхи. Жить не жили, а состарились.
– Верно, родимый мой! – точно обрадовался Груздев, что причина его недовольства, наконец, нашлась. – Седой волос пробивается, а ровно все еще только собираешься жить.
Ночевал Груздев в сарайной вместе с своим обережным Матюшкой, который днем ходил в Кержацкий конец проведовать брательников.
– Куда они Аграфенуто девали? – спрашивал Груздев сонным голосом, уже лежа в постели. – Оххохо… А девкато какая была: ломтями режь да ешь.
– А кто ее знает, куды она провалилась, – неохотно отвечал Матюшка, почесывая затылок. – Куды больше, как не в скиты… Улимонила ее эта Таисья, надо полагать.
Матюшка еще раз почесал в затылке и прибавил, глядя помедвежьи в сторону:
– И што я тебе окажу, Самойло Евтихыч… Мочеганкато эта самая, вот которая при горницах у Петра Елисеича… Петрто Елисеич хоша и старичок, а полюбопытствовал…
– Молчи, дурак! Не наше дело.
– Будь они прокляты, эти самые девки: кто их и придумал… – ворчал Матюшка, укладываясь спать в передней.
Матюшка думал крайне тяжело, точно камни ворочал, но зато раз попавшая ему в голову мысль так и оставалась в Матюшкином мозгу, как железный клин. И теперь он лежал и все думал о мочеганке Катре, которая вышла сейчас на одну стать с сестрой Аграфеной. Дуры эти девки самые…
Груздев, по обыкновению, проснулся рано и вскочил, как встрепанный. Умывшись и положив начал перед дорожным образком, он не уехал, как обыкновенно, не простившись ни с кем, а дождался, когда встанет Петр Елисеич. Он заявился к нему уже в дорожной оленьей дохе и таком же треухе и проговорил:
– Вот что, родимый мой… Забыл тебе вечорто оказать: на Мурмосе на тебя все сваливают, – и что мочегане задумали переселяться, и что которые кержаки насчет земли начали поговаривать… Так уж ты тово, родимый мой… береженого бог бережет. Им бы только свалить на когонибудь.
Петр Елисеич только сейчас понял, зачем оставался Груздев: именно ему нужно было предупредить его, и он сделал это в самую последнюю минуту, как настоящий закоснелый самосадский кержак.
Когда Груздев уже садился в свою кошевую, к нему подбежала какаято женщина и комом повалилась в ноги.
– Что тебе нужно, милая? – спрашивал Груздев, сморщив брови.
– Самойло Евтихыч, возьми ты себе парнишечка, – голосила какаято девка со слезами на глазах. – Беднота одолела.
– Сколько ему лет?
– Одиннадцать в петровки будет.
– Ладно, – коротко ответил Груздев, сел в кошевую и крикнул: – Трогай!
Голосившая девка была Наташка. Ее подучила, как все сделать, сердобольная Домнушка, бегавшая проведовать лежавшего в лазарете Тараска.
– Ну, слава богу! – говорила она Наташке. – Сказал одно слово Самойло Евтихыч и будет твой Тараско счастлив на всю жизнь. Пошли ему, господи, хоть он и кержак. Не любит он отказывать, когда его вот так поперек дороги попросят.
X
Разногласие ходоков и споры по этому поводу задержали переселение мочеган по крайней мере месяца на два. Дело быстро двинулось вперед благодаря совершенно случайному обстоятельству. Главное заводское управление в Мурмосе давно косилось на поднятую ключевскими мочеганами смуту, но открытых мер против этого движения пока не принимало никаких, ограничиваясь конфиденциальными справками и частными слухами. Но вскоре после святок