и доходит до остервенения злобы. Игуменье Досифее постоянно встречные слова говорит, ссорится и супротивничает. Холопками сестер величает…
– Легко ли ей в затворето сидеть, голубке? – жалела воеводша, качая головой. – Сказывают, из знатных персон она, а тут в отишие попала… Тоже живой человек.
– Мать Досифея бьетсябьется с ней… Шелепами, слышь, наказывала както за непослушание.
– Ох, страсть какая! Статошное ли это дело?
Келья матери игуменьи стояла вблизи церкви. Это была бревенчатая пятистенная изба со светелкой и деревянным шатровым крылечком. В сенях встретила гостей маленькая послушница в черной плисовой повязке. Она низко поклонилась и, как мышь, исчезла неслышными шагами в темноте.
– Ишь как выстрожила матушка сестер, – полюбовалась попадья. – Ходят, как тени.
Игуменская келья состояла из двух низеньких комнат с бревенчатыми стенами. В первой весь передний угол занят был образами, завешанными шелковою пеленой; перед киотом «всех скорбящих радости» горела «неугасимая» и стоял кожаный аналой. У стены помещены были две укладки с книгами. В церковь игуменья не могла выходить и молилась у себя дома. В обители служил черный поп Пафнутий, он же монастырский келарь, или поп Мирон. Пол был устлан половиками своего монастырского дела. Игуменья лежала в другой комнате на деревянной кровати. Та же послушница пригласила гостей к самой.
– Кто там, крещеный человек? – спрашивал старушечий брюзжащий голос. – Никак ты, попадья?
– Я, многогрешная, матушка… А какую гостью тебе я привела: тото спасибо попадье скажешь! Радость всей вашей обители.
Игуменья Досифея была худая, как сушеная рыба, старуха, с пожелтевшими от старости волосами. Ей было восемьдесят лет, из которых она провела в своей обители шестьдесят. Строгое восковое лицо глядело мутными глазами. Черное монашеское одеяние резко выделяло и эту седину и эту старость: казалось, в игуменье не оставалось ни одной капли крови. Она встретила воеводшу со слезами на глазах и благословила ее своею высохшею, дрожавшею рукой, а воеводша поклонилась ей до земли.
– Трудница ты наша, матушка, побеспокоила я тебя, – извинялась воеводша. – Давно я собиралась к тебе, да все недосужилось…
Мутные старческие глаза пытливо смотрели на воеводшу, а сухие побелевшие губы шептали беззвучные слова.
– Игумен Моисей помереть не дает, – заговорила игуменья, усаживаясь на кровати; она теперь походила на привидение. – Обитель рушится… все развалилось… а он одно твердит, што изничтожит нас вконец. Лесу не дает на поправку… теснит… Вот я и не могу помереть: сестер жаль. Куда они без менято денутся?.. Три десятка сестер, а кто промыслит про них все?.. Тоже надо и обуть, и одеть, и накормить. Облютел игумен Моисей на нашу обитель… Соблазн, говорит, монастырю… Вот какие дела, Дарья Никитишна! Когда игумен Поликарп монастырские стены клал, так обещался и Дивью обитель подновить, да только бог веку ему не дал. А теперь все у нас повалилось да сгнило, скоро и затвориться будет нечем…
– Жалеем мы все тебя, матушка… да што с игумном Моисеем поделаешь? Лютует он на всех…